Никто не разоблачил эту иллюзию безжалостнее, чем шотландцы. Они сомневались во всем подряд: от ценности своего языка (скотса) до судьбы своей нации. Но это вечное сомнение их не обескрыливало, а окрыляло. Как пишет историк Ричард Шер, шотландцы «доказывали себе и другим, что они чего-то стоят». Так и действует сомнение. Оно либо парализует, либо придает силы. Третьего не дано.
Я спрашиваю о шотландской суровости и даже угрюмости, подмеченных мной не только у шотландцев XVIII века, но и у нынешних. Однажды в Национальной библиотеке я увидел очередь, выстроившуюся с целью послушать лекцию. Вы спросите: о чем? Быть может, местный поэт вдохновенно читал стихи или профессор рассказывал о новых достижениях страны? Отнюдь нет. Протиснувшись вперед, я увидел анонс. Лекция называлась «Горькие истории: смерть и болезнь в Британской Индии».
Да, невесело. Откуда это берется?
– С одной стороны, – говорит Алекс между глотками пива, – все так и есть. Мы, шотландцы, мрачны, жестоки и живем с чувством собственной ущербности.
Он делает длинную паузу, позволяя мне впитать грандиозность реплики: сколько негатива уместилось в короткой фразе! Между тем я жду «другую сторону». Конечно, в нашем темном, жестоком и ущербном мире на многое рассчитывать не приходится, но, судя по опыту, если есть «одна сторона», скоро обнаружится и другая. Однако продолжения нет. Алекс смотрит на свой лагер как завороженный. Может, он задремал? Что же делать?
– С другой стороны… – говорит наконец он. Я делаю непроизвольный выдох. – С другой стороны, есть в нас и упрямый оптимизм, и смелость духа.
С виду угрюмые и фаталистичные, шотландцы думают, по выражению историка, что «человеку присуще качество отзывчивости и великодушия». Наверное, гению такой настрой необходим. Чтобы создать нечто стоящее, не обойтись без веры в то, что творение будет востребовано. Творить – значит верить не только в сей момент, но и в грядущее. Вот почему нигилисты нечасто радуют нас плодами творчества.
Морж выписывает счет, и мы выходим на улицу. Называется она Джамайка-стрит. Воздух свеж. И на душе свежо. Более того, я ощущаю, что внутри меня проклюнулся росток оптимизма. Ощущение необычное, и, как бывает в подобных случаях, я чуть не принимаю его за несварение желудка. Однако факты неумолимы, как наш счет в баре. Ведь и у меня бывали всплески сомнений и неуверенности. Ведь и мое «я» также разделено и находится в непростых отношениях с реальностью. Невежество? Его у меня хоть отбавляй. Мы с Алексом прощаемся, и я с удовольствием думаю, что, быть может (всего лишь «быть может»!), и во мне есть задатки гения.
Однако, как только я доползаю до гостиницы, в душу закрадывается сомнение.
«Ага, сомнение! – констатирует одна из частей разделенного "я", – еще один признак гениальности!»
«Ничуть, – заявляет другая половина, пока я роюсь в поисках ключа от номера. – До гениальности тебе как до небес».
«Будем считать, что во мне есть нечто шотландское», – примирительно замечает объединенное «я». Почему бы и нет? Совсем не плохо.
Чем больше я копаю, тем больше убеждаюсь в правоте Алекса: шотландцы были людьми с яйцами. Им было мало мелких вопросов, им подавай размах – великие загадки своего времени (да и любого времени). Например: сколько лет всему, что вокруг?
Мы знаем (или думаем), что возраст Земли составляет около 4,6 млрд лет. Однако в XVIII веке общепринятое мнение было иным: планете не более 6000 лет. Ведь так учит Библия, а убедительных данных в пользу обратного не существовало.
Однако не все люди этим удовлетворялись. У Джеймса Геттона, мягкого человека с энциклопедическими знаниями, возникли сомнения. Он принялся задавать вопросы и собирать данные и в итоге, не без помощи друзей, синтезировал свои находки в единую «Теорию Земли» (так амбициозно он назвал трактат, представленный им в Королевском обществе Эдинбурга). Поначалу коллеги были настроены преимущественно скептически. Однако еще при жизни Геттона скептицизм стал отступать, и мало-помалу вывод о древнем возрасте Земли стал научным консенсусом.
Молодой биолог Чарльз Дарвин узнал о выкладках Геттона из книг геолога Чарльза Лайеля, которые читал на корабле «Бигль» по пути к Галапагосским островам. Эти выкладки серьезно повлияли на рассуждения Дарвина об эволюции. Некоторые историки даже думают, что без Геттона не было бы и Дарвина.
Однако Геттона, при всех его блестящих достижениях, мало помнят даже в его родном Эдинбурге. На Королевской миле нет его статуи. Ему не посвящено музея, в его честь не назван ни один паб. Оказывается, он прозябает на окраине города. Место называется «Сад имени Джеймса Геттона», но больше напоминает мусорную свалку. То тут, то там валяются пустые сигаретные пачки, банки из-под рыбных консервов, конфетные фантики. К тому же очень шумно: с близлежащей дороги доносится стрекот отбойных молотков и гул машин. Народу мало. Я нахожу в саду лишь двух подростков; они курят сигарету за сигаретой, а окурки бросают куда попало.
К счастью, о Геттоне не забыли историки. Есть обстоятельные и доброжелательные биографии этого человека, который узнал, сколько лет Земле. Как минимум в одном важном отношении детство Геттона было типичным для гениев: он рано потерял одного из родителей. Геттон был еще ребенком, когда умер его отец, коммерсант. Дэвид Юм также потерял отца в младенчестве. Отец Адама Смита скончался до его рождения. Может, Сартр был прав, когда говорил, что лучший дар отца сыну – это ранняя смерть?
В городе хорошо знали Геттона с его шляпой-треуголкой и «незамутненной простотой». Вот еще одна особенность гениев: они чужды условностей. Геттону было все равно, что скажут окружающие. И таковы почти все гении. Вспомним хотя бы нос Сократа. Или волосы Эйнштейна: титан не уделял внимания прическе. Да и можно ли его винить? Ему не хотелось разбрасываться. Время, потраченное на уход за волосами, есть время, отнятое у размышлений о скорости света.